Оцените этот текст:


   -----------------------------------------------------------------------
   Авт.сб. "На испытаниях". М., "Советский писатель", 1990.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 12 February 2001
   -----------------------------------------------------------------------



   Ну, конечно! Опять верхняя полка. Поручают какому-то  болвану  закупать
билеты для гостей конференции. Берет, что дадут в кассе, не сообразуясь ни
с полом, ни с возрастом, ни, наконец, с научным авторитетом. Не  то  чтобы
мой личный авторитет был особенно велик, но все-таки могли бы учесть...
   Эти неумные, самолюбивые, честолюбивые мысли одолевали меня, когда я со
скрипом забиралась на верхнюю полку купированного  вагона  скорого  поезда
Ленинград - Москва. Я еще не в том возрасте, когда вскарабкаться на  полку
- непосильная задача, но уже не в том, когда вспархиваешь, как птичка.
   Никто меня не провожал, хотя и предлагали некоторые сочувствующие, но я
отвергла.  Ничего,  доберусь,  чемодан  легкий,   полупустой.   Не   люблю
обременяться вещами - одно платье, один халат...
   Приехала я на вокзал рано, за полчаса до срока, но  поезд  уже  подали.
Более того, на соседней верхней полке уже улегся и спал,  храпя  и  свесив
волосатую  руку  с  часами,  какой-то  мужик.  От  него  отчетливо   несло
перегаром.  Неприятное  соседство.  Кто-то  будет  внизу?  Только  бы   не
предлагал  обменяться  местами   (форма   вагонного   человеколюбия).   Я,
разумеется, откажусь, кто бы ни предлагал.
   С  такими  мыслями  я,  стоя  на  коленях,  разобрала  постель   (белье
влажноватое, но чистое), запихнула свой чемоданишко  в  нишу  над  дверью,
предварительно вынув из него халат, в  который  и  облачилась.  "Сам  черт
теперь меня не сгонит с  верхней  полки",  -  словно  в  отместку  кому-то
подумала я.
   Легла под одеяло, откинув у лица простыню. Тощая  подушка  была  низка.
Ничего, засну. Прошлые две ночи в гостинице почти  не  спала,  волновалась
перед докладом, и, оказывается, не зря.
   Я закрыла глаза, и мне  отчетливо  представилось  лицо  моего  главного
противника - профессора Фонарина. Разинутый  в  хохоте  старческий  рот  с
косыми желтыми зубами. Он смеялся.  Они  все  смеялись.  Хохот  прямо-таки
гулял по залу. Смеялись даже самые желторотые - студенты, аспиранты...
   А докладывала я поначалу вроде бы ничего: кратко, отчетливо. Рассказала
о своей работе последних лет, о применении  электроэнцефалограмм  (записей
биотоков мозга) для выявления скрытых  эмоций.  Наша  цель  была  -  найти
объективные признаки персональной непереносимости, антипатии людей друг  к
другу. Ясно, какие тут могут быть важные практические  приложения.  Подбор
ответственных человеческих  коллективов.  Скажем,  зимовщиков  арктической
станции. Состава экспедиции. Экипажа космического корабля...
   Слушали меня очень внимательно, скорее сочувственно (скептическая  мина
профессора Фонарина не в счет,  ведь  он  искони  был  врагом  объективных
методов исследования психики, даже  методов  Ивана  Петровича  Павлова  не
признавал).
   Я демонстрировала увеличенные копии энцефалограмм, прослеживала на  них
указкой сравнительно спокойные участки и  внезапные  всплески  -  признаки
сильных эмоций. Я рассказала о том, как мы вызывали эти эмоции  -  чувства
тревоги, страха, отвращения (например, показывали женщине мышь или  крысу:
энцефалограмма сразу же отзывалась на это  характерным  скачком  и  серией
замирающих  волн).  Чтобы  вызвать  сходные  эмоции  -  тревоги,   страха,
ненависти - у более стойких субъектов-мужчин, мы применяли и более сильные
средства, вплоть до ложных сообщений по  радио  или  фальшивых  телеграмм,
посланных подопытному адресату...  Тут  впервые  аудитория  неодобрительно
зашевелилась. Встал смуглый тонконосый старец  прямо  рублевского  облика,
поднял руку и спросил: "А не кажется ли вам, что в этих опытах над  живыми
людьми вы перешли границу дозволенного?" На что я храбро  отвечала:  "Нет,
не  кажется.  Опыты  над  людьми  всегда  рискованны,  но,  к   сожалению,
неизбежны. Разве клиническое испытание нового  лекарства  -  не  опыт  над
людьми?"
   Зал  зашумел  вразнобой.  Какой-то  упитанно-розовощекий  средних   лет
возразил мне, что, мол, мои утверждения  несостоятельны,  что  современная
медицина  ни  одного  лекарства  не  доводит  до   клиники,   не   проведя
предварительно всесторонних  испытаний  на  животных...  Раздались  чьи-то
протестующие голоса; кто-то восклицал: "А  побочные  эффекты  пенициллина?
Кто бы о них знал, если бы не широкий опыт на людях?"; кто-то возражал,  и
вообще воцарилась суматоха. В этой суматохе я, стоящая у доски с указкой в
руке, чувствовала себя отнюдь не  победителем.  Хуже  всего,  что  я  сама
сомневалась в своей правоте: рублевский  старик  нащупал-таки  мое  слабое
место...
   -   Лучшие,   благороднейшие   представители   медицины,   -    сказал,
приподнявшись, Фонарин, - честные врачи,  прежде  чем  проводить  опыты  с
живыми людьми, экспериментировали на себе.
   - И мы так пытались делать. Но самое важное  при  этом  скрадывалось  -
эффект  неожиданности.  Если  человек  знает,  что  ему  предстоит  резкий
эмоциональный толчок, он иначе реагирует на него, чем если бы не знал.  Он
заранее мобилизует себя... Опыты на самих себе, когда речь идет о психике,
вообще малопоказательны...
   Зал опять неодобрительно зашумел, и этот шум не смолкал до конца  моего
доклада,  который,  оказался  скомканным:  самых  эффектных  опытов  я  не
описала, самых убедительных записей не продемонстрировала. Не  смолкал  не
только внешний, но и мой внутренний ропот: бормотание  скрытой  неправоты.
Мешал мне и Фонарин, который все время гнусно хихикал и потирал руки.
   Кое-как доклад  кончился;  несколько  робких  хлопков,  но  в  целом  -
неодобрительное молчание.
   - У кого есть вопросы к докладчику? - спросил председатель.
   Встал Фонарин с ехидной усмешкой, открывавшей желтые зубы, и спросил:
   - Если я вас правильно понял, уважаемая Агафья Тихоновна,  вы  беретесь
по виду ЭЭГ определять душевное состояние субъекта?
   - Меня зовут Агнесса Тихоновна, но это  неважно.  Называя  меня  именем
гоголевской героини, вы, всего вероятнее, не хотели меня оскорбить. На ваш
вопрос отвечаю: да, в какой-то  мере  берусь.  Во  всяком  случае  сильные
эмоциональные реакции берусь распознать.
   - В таком случае, - осклабился он, - вы не откажете  нам  в  любезности
описать душевное состояние субъекта, у которого мы сняли энцефалограмму?
   - Душевное состояние - нет, а взрывы сильных эмоций, если они  были,  -
да.
   Аудитория загудела. "Жребий брошен", - сказала я мысленно. В  мыслях  я
все еще не могу отвыкнуть выражаться высокопарно; вслух  я  этого  уже  не
делаю.
   - Я очень рад, что вы согласились нам помочь,  -  чему-то  посмеиваясь,
сказал Фонарин. Я на него реагировала, как типичная  женщина  -  на  крысу
(вероятно, это  было  бы  видно  на  моей  энцефалограмме).  -  Володя,  -
обратился он  к  своему  ассистенту,  -  будьте  добры,  продемонстрируйте
образец ЭЭГ.
   Услужливый, красивый, черноглазый молодой человек, пожирая своего  шефа
глазами, развернул рулон бумаги, поднялся на помост  и  приколол  к  доске
энцефалограмму. Скопированная в крупном масштабе, она  была  хорошо  видна
всему залу.
   - Условия опыта те же, что у нас? - спросила я.
   - Да, в точности по вашей статье.
   Я взяла указку. Сердце мое  неприятно  билось.  Энцефалограмма  была  в
чем-то не совсем  обычна:  нечто  подобное  нам  приходилось  наблюдать  у
больных эпилепсией... И еще что-то меня смущало. Но что  делать?  Попробую
вдуматься, понять...
   Я подошла к доске, провела указкой по начальному участку  кривой...  Ее
легкие колебания я прошла тоже колеблясь.
   - На этом участке я не вижу  пока  ничего  особенного.  Картина  скорей
нетипичная,  но  такие  признаки  нередко  бывают  у  нервных,  возбудимых
субъектов  (слово  "эпилепсия",  просившееся   наружу,   я,   к   счастью,
проглотила. Не надо спешить с диагнозами). А вот здесь... - я остановилась
у резкого всплеска, пикообразного  скачка.  -  Мне  кажется,  этот  выброс
связан с каким-то ярким, неприятным... да, безусловно  неприятным  внешним
воздействием. Пациент, возможно, увидел нечто поразившее его, может  быть,
возмутившее... не берусь сказать, что именно. Может быть, услышал  резкое,
обращенное к себе слово...
   -   Такие   опыты   вы   тоже   проводили?   -    спросил    с    места
упитанно-розовощекий. - С мужчинами или с женщинами?
   Небольшой смех.
   - Безусловно. С теми и с другими. Человек, как правило, остро реагирует
на хамство, даже если оно обличено в корректную форму.  Вернемся  к  нашей
кривой. После пика  -  опять  участок  относительного  равновесия.  Кривая
полого  идет  вниз,  снова  выравнивается,  вступает  в   фазу   спокойных
колебаний... А вот опять резкий  всплеск.  Смотрите  -  подъем  далеко  за
пределы среднего уровня...
   - Может быть, - сощурясь,  сказал  Фонарин,  -  именно  в  этот  момент
субъект  испытал  особенное  волнение?  Может  быть,  ему  была   сообщена
поразившая его новость? И не отрицательного,  а  положительного  свойства?
Например: "Вас выдвинули в члены Академии наук"?
   - Не исключено. Но крутой подъем и сравнительно плавный  спуск  говорят
скорее  об  отрицательной,  чем  о  положительной  окраске  эмоционального
толчка.
   - Но какой-то толчок был? - настаивал Фонарин. Что-то змеино-неприятное
шевелилось в его взгляде.
   - Думаю, что был.
   -  Отлично,  -  оживился  старик.  -  Володя,  если  нетрудно,  введите
пациента.
   Шум в рядах, потом ждущее молчание. Появился черноглазый Володя,  держа
в руке ведро, из которого Торчала палка. На ведре  крупными  буквами  было
написано: "Для пола".
   - Если это какой-нибудь фокус... - сказала я пересохшими губами.
   - Это не фокус, - торжественно объявил Фонарин. - Вот он, ваш  нервный,
возбудимый субъект!
   Он поднял кверху палку, на конце которой  мокро  болталась  и  обвисала
грязная половая тряпка.
   -  Прошу  всех  хорошенько  разглядеть  субъекта,  -  обратился  он   к
аудитории. - Представленная вам  энцефалограмма  была  снята  вот  с  этой
тряпки;   факт,   зафиксированный   в   протоколе    опыта...    Вы    это
свидетельствуете, Володя?
   Черноглазый Володя серьезно кивнул головой. Фонарин продолжал:
   - Итак, все наблюдения,  все  тонкие  соображения  уважаемой  Агафьи...
виноват, Агнессы  Тихоновны  относятся  к  душевному  состоянию  этой  вот
грязной половой тряпки, которую любезно предоставила нам  уборщица  нашего
этажа!
   По рядам прошел шум, сперва слабый, как звук начинающегося дождя; потом
обрушился ливень. Были в нем отдельные струи - восклицания,  словно  бы  в
мою пользу: "Недобросовестно!", "Какой-то цирк!", но громче всего слышался
смех.  Смеялись  почти  все:  и  благополучно-розовощекий,  и   тонконосый
рублевский святой, и  стенографистки  за  столом.  Но  гаже  всех  смеялся
Фонарин. Он косо разинул щербатую, желтозубую пасть. Он  торжествовал,  он
был счастлив. Я его ненавидела. Я бы его отхлестала  по  щекам  той  самой
грязной тряпкой. Яркая отрицательная эмоция. Какой бы пик она дала на моей
ЭЭГ!
   Смех  умолкал,  доносились  его   последние   спазмы.   Слышнее   стали
протестующие возгласы: "Недопустимый прием!"
   - Разрешите мне сказать несколько слов по поводу представления, - мягко
предложил председатель. Он явно был на моей стороне.
   - Нет, я сама. Дайте мне слово.
   Зал замолчал. Прислонив указку к доске, я вышла на  кафедру.  Вообще  я
никогда не говорю с кафедры. Но тут я взошла на нее и сказала:
   - Фокус с грязной  тряпкой,  который  нам  продемонстрировал  профессор
Фонарин, может на первый взгляд показаться эффектным. Но эта эффектность -
мнимая. Мы давно знаем, что  кривые,  подобные  по  виду  энцефалограммам,
можно  получить,  подсоединяя  электроды   к   самым   разным   предметам,
преимущественно влажным и неоднородным: к живым организмам, их  частям,  к
кучам разлагающегося мусора, к чему угодно  -  стоит  только  не  пожалеть
грязи. Профессор Фонарин ее не пожалел. Он хотел меня в нее затоптать.  Не
вышло! Продемонстрированный им трюк грязен по существу, марает его самого.
Вы только  подумайте:  один  ученый  предлагает  другому  проанализировать
энцефалограмму. Элементарное понятие о честности диктует, что предложенная
запись есть именно энцефалограмма, а не что-то другое. В природе множество
колебательных процессов, и все  они  в  какой-то  мере  похожи.  Колебания
самолета в воздухе, качка корабля, мало ли что? Запись  каждого  из  таких
процессов имеет что-то общее с энцефалограммой. Профессор Фонарин поступил
со мной вопиюще нечестно, точнее -  он  поступил  как  матерый  подлец.  К
сожалению, в наше время дуэли не приняты. Будь это не  так,  я  бы  охотно
приняла его вызов за слово "подлец", брошенное ему в  лицо  перед  большой
аудиторией. Что же вы не  бросаете  мне  перчатку,  Фонарин?  Охотно  буду
драться с вами на любом оружии. Только не на грязных тряпках! Приезжайте в
Москву, в мою лабораторию, усадим вас в кресло, наложим электроды на  вашу
многодумную голову и посмотрим, как подскочит кривая, когда я громко скажу
вам "Подлец!".
   Последнее слово  я  прокричала  на  весь  зал.  Фонарин,  уже  бледный,
позеленел и стал заваливаться набок. К нему подскочил Володя  со  стаканом
воды, стоящим на кафедре. Люди, вскакивая с  мест,  скапливались  у  стула
Фонарина в первом ряду...
   - Агнесса Тихоновна, - страдая, сказал председатель,  -  ваши  слова...
выходят, так сказать, за рамки научной дискуссии. По существу вы правы,  а
по форме...
   - Плевать мне на ваши рамки, - ответила я. - Ноги моей больше здесь  не
будет. Прощайте.
   Еле пробралась я сквозь толпу к  выходу.  Спиной,  плечами,  не  только
лицом ощущала я любопытные, в большинстве враждебные взгляды.
   - Скандалистка! - громко сказал кто-то сзади.
   - С такой только свяжись, - ответил другой. - Что ни говори, баба  есть
баба.
   Ну и пусть...
   Я добралась до гостиницы. К счастью, командировочные документы были уже
оформлены, билет на поезд готов. Я позвонила в институт, узнать,  как  там
Фонарин; к телефону никто не подошел. Не поленилась пробиться в  городскую
справочную,  узнала  номер  фонаринского  домашнего  телефона.  Позвонила.
Ответил женский голос:
   - Михаил Васильевич отдыхает. Что ему передать?
   - Ничего не надо.
   Короткие гудки. Я положила трубку. Отдыхает - стало быть, жив. И на том
спасибо. Идиотизм моего поведения...


   ...Теперь, лежа на верхней полке купированного вагона, я снова и  снова
перебирала в памяти случившееся.  Ярче  всего  вспоминался  хохочущий  рот
Фонарина с перекошенными,  друг  на  друга  сдвинутыми  зубами,  с  темной
глубиной посредине. Рот как пещера. Жалела ли я о своей резкости? И да,  и
нет.  Форма  была  глупа  и  излишне  театральна  (вышла  наружу   скрытая
высокопарность), но по существу я была права. Может быть, придется держать
ответ, когда слухи о скандале дойдут до Москвы. Директор института вызовет
меня  давать  объяснения.  Я  так  и  видела  его   солидное,   мучнистое,
картофельное лицо, просторные уши, зачес поперек плеши. "Ради бога, только
без происшествий!" - читалось на этом лице.  Что  поделаешь?  Вокруг  меня
всегда происшествия, так мне написано на роду. "Опять  эта  склочница!"  -
отчетливо говорили лица всякий раз, когда я по любому поводу брала  слово.
Хуже всего, что в этих скандалах, сознавая себя правой,  я  все-таки  была
себе безмерно противна. Вся, начиная с наружности. Это лицо - не мое лицо.
Это тело - не мое тело. Угораздило же меня всю  жизнь  проходить  с  чужим
лицом, в чужом теле!
   От этих навязчивых мыслей  и  образов  я  не  могла  отвлечься  и  даже
обрадовалась, когда в  купе  вошли  двое  нижних  пассажиров.  Видные  мне
сверху, в сильном ракурсе, это были мужчина в  темном  широком  плаще,  со
шляпой на голове и с ним паренек лет девяти-десяти. Войдя,  мальчик  сразу
же снял серую клетчатую кепку и  обнажил  светлую  прямоволосую  голову  с
торчащим посредине вертикальным хохлом.
   В купе было полутемно - горела одна  припотолочная  лампа,  но  мальчик
зажег у своего места корытце-ночничок для чтения. Мужчина не торопился  и,
главное, не снимал шляпы. Как  будто  он  не  ехал  сам,  просто  провожал
мальчика. Но нет: "Провожающих просят покинуть вагоны" -  он  не  покинул,
остался, даже с каким-то особым тщанием открыл,  перебрал  и  закрыл  свой
чемодан; оттуда были извлечены две полосатые пижамы:  мужская  и  детская.
Одну из них, аккуратно расправив помявшиеся  места,  он  положил  на  свою
подушку, другую - на подушку напротив. Сомнений больше не было: мужчина  в
шляпе и мальчик ехали вместе. Скорее всего отец и сын. Это почему-то  было
мне неприятно, хотя, строго говоря, какое мне до них дело?
   Лучше всего было бы заснуть, но, как только я  закрывала  глаза,  перед
лицом возникал Фонарин, и это было  нестерпимо.  Уж  лучше  буду  смотреть
вниз, на мужчину и мальчика; почему-то они меня интересовали (вообще после
скандалов  у  меня  обостренное  внимание  ко   всему   окружающему).   Их
приглушенные голоса, которыми они время от времени перекидывали друг другу
короткие фразы вроде: "А зубную щетку ты не забыл?" - "Нет, не  забыл",  -
звучали как-то не совсем по-обычному, особенно голос отца  (если  это  был
отец) - низкий, бархатный баритон, чуть-чуть поющий,  льющийся.  Из  двоих
мне лучше был виден мальчик, сидевший на нижнем месте напротив меня.  Сняв
куртку, он оказался в желтоватом кургузом костюмчике. Светлый,  неуклюжий,
он больше всего походил на маленькое соломенное чучело, не  страшное  даже
птицам. От мужчины мне сверху была видна  одна  шляпа.  Почему  он  ее  не
снимает? Обычай предписывает мужчине, войдя  в  жилое  помещение,  снимать
головной убор...
   Поезд тронулся. Мальчик достал из дорожной  сумки  книгу  и  при  свете
электрического корытца погрузился в чтение. Мужчина спросил его:
   - Донат! Что ты читаешь?
   Мальчик покорно ответил отроческим своим, чуть сипловатым голосом:
   - Артур Конан Дойль, "Долина ужаса".
   - Не "Конан Дойль", а "Конан Дойл". Пора бы  привыкнуть.  В  английских
словах конечное "эль" звучит не мягко, а твердо. Повтори, пожалуйста,  имя
автора.
   - Артур Конан Дойл, - послушно сказал мальчик.
   - Так-то лучше. Не понимаю, откуда у тебя это мягкое "эль" на конце?
   - Так ребята говорят... нашего класса.
   - Не надо подражать "ребятам нашего класса". Мы должны быть не хуже их,
а лучше. Не ниже по развитию, а выше. Многие ли из них могут  читать  того
же Конан Дойла в подлиннике? А  ты  можешь.  Знание  английского  языка  -
признак культурного человека. Английский - это латынь нашего  времени.  Ты
меня понял?
   - Понял, - чуть слышно отозвался Донат.
   - Не слышу. Повтори громче.
   - Понял, - почти крикнул мальчик.
   - Ну, это уже слишком. Так ты весь вагон разбудишь.  Повтори  еще  раз,
умеренным голосом: "Понял тебя, папа".
   - Понял тебя, папа, - чуть помедлив,  повторил  мальчик.  Еле  заметное
раздражение скрипнуло в его голосе.
   - Учись себя контролировать, - продолжал отец. - И вообще  что  это  за
чтение - "Долина ужаса"? Развлекательная беллетристика, не больше. В твоем
возрасте пора иметь другой круг интересов. Я, например, в десять  лет  уже
читал классиков - Толстого, Достоевского, Лескова, Стендаля.  Почему-то  я
до сих пор не  смог  привить  тебе  любовь  к  классической  литературе...
Впрочем, я не из тех отцов, которые докучно опекают своих  сыновей.  Мягко
направлять - мой метод воспитания. Читай, пожалуй,  хоть  "Долину  ужаса",
если она тебя занимает. Когда-нибудь ты  сам  созреешь  и  начнешь  читать
достойные книги...
   Голос  его  лился  мягко,  кругло,  убедительно,   время   от   времени
соскальзывая в еле заметное "оканье". Он вызывал в памяти какие-то  давние
ассоциации, какой-то прелестный запах. Голос и  запах  -  что  между  ними
общего? Но когда звучал этот голос, я ощущала запах.
   Голос-то был обаятелен, а то, что он говорил, - нудно до  зубной  боли.
"Ну и зануда же отец у тебя, - думала я, жалея мальчика, - ох, и  хлебнешь
же ты с ним горя! Интересно, кто же эти "мы", которые должны быть "не хуже
других, а лучше", "не  ниже  их  по  развитию,  а  выше"?  Какой-то  клан,
конгрегация... И почему этот культурный  краснобай  до  сих  пор  не  снял
шляпу? Напомнить, что ли, ему, что в жилом помещении, даже в купе  вагона,
принято шляпу снимать?"
   Видная сверху, эта шляпа была  нормальная,  фетровая,  разве  что  поля
чуточку шире обычного. Видны были также  руки  ее  владельца  -  опрятные,
небольшие, с отделанными розовыми ногтями. Время от времени эти руки,  как
бы выныривая из-под полей шляпы, начинали двигаться по одеялу, разглаживая
на нем невидимые простым  глазом  складки.  Иногда  они  перескакивали  на
столик и поправляли на нем крахмальную скатерку, ставя на место все  время
сползавшую пепельницу. Красивые руки.  У  мальчика,  напротив,  руки  были
зажатые, худенькие, не совсем чистые, с каймой обкусанных заусениц  вокруг
ногтей. Неухоженный паренек! Его руки не двигались,  они  лежали,  покорно
скрещенные на колене.
   "И что за странное имя - Донат? - думала я. - До сих пор  не  встречала
еще человека с таким именем. Зануда отец, видно, специально подыскивал имя
позаковыристее. Ну да бог с ними, хватит о них размышлять".
   Я опять закрыла глаза; Фонарин - тут как тут. И смех всего зала. Видно,
мне уже не заснуть. Сосед на противоположной верхней полке испустил  носом
продолжительную руладу (так бы мог храпеть носорог) и принялся  наяривать,
даже как-то подсвистывая. "Заснешь тут, в таком  окружении!"  -  с  глупым
гневом подумала я. Залихватский храп с верхней полки, видимо, подействовал
на соседа внизу. Он предложил Донату умыться на ночь; тот покорно удалился
с полотенцем через плечо. Мальчики, как известно, долго не моются;  минуты
через две Донат вернулся. "Уже?" - неодобрительно спросил отец.  "Уже",  -
подтвердил Донат. "Покажи руки". Донат показал. "Ну, так  и  быть,  можешь
ложиться". Теперь уже отец  взял  мыльницу  и  с  полотенцем  через  плечо
проследовал в коридор. Я исподтишка наблюдала за мальчиком. А он вел  себя
странно.
   Из глубины своей дорожной сумки он вынул школьную  тетрадь  в  линейку,
вырвал из нее лист,  оглянулся  по  сторонам;  в  его  обкусанных  пальцах
появилась шариковая ручка. Он положил  лист  на  шаткий  вагонный  столик,
отвернув скатерку, и, заслоняя лист рукой, стал что-то писать. Но  что?  К
счастью, я дальнозорка. Когда он ненадолго отвел руку, я увидела,  что  он
писал. Красивым почерком, редким у наших школьников, он выводил, строка за
строкой, одни и те же слова: "Долина ужаса. Долина ужаса. Долина ужаса..."
Исписана была уже почти  вся  страница.  Вдруг,  услышав  какой-то  шум  в
коридоре, мальчик схватил лист и, скомкав, сунул его в  карман.  Отца  все
еще не было - видно, мылся солидно, всерьез. Мальчик сунул тетрадь обратно
в сумку, разделся, влез в пижаму, нырнул под одеяло, полуприкрыв  лицо,  и
только желтый вихор вздрагивал на подушке в такт толчкам поезда.
   Не очень скоро вернулся отец мальчика. Он все еще был в шляпе  (неужели
так и мылся в ней?), но вот наконец, сев на нижнюю свою  койку,  он  шляпу
снял. То, что я увидела, меня поразило:  темно-русые  жидкие  волосы  были
свернуты  на  затылке  в  пучок  и  заколоты  шпильками.  Что-то   жалкое,
жалобно-бабье  было  в  этом   пучке,   не   откровенная   длинноволосость
современных парней, а нечто скрытое, прячущееся... "Так вот почему  он  не
снимал шляпу", - сообразила я, и опять мне вспомнился запах, на  этот  раз
понятный, - запах ладана, и тут я поняла - священник. Так вот  откуда  его
полупоющий, бархатный баритон, его округленное "оканье", его убедительные,
пастырские интонации... Священник, "батюшка", как говорила моя няня.  Она,
истово верующая, иногда водила  меня,  маленькую,  в  церковь,  и  там,  с
амвона, я слышала точно такие интонации.
   Я уже почти примирительно (в память детства!) глядела вниз,  на  своего
соседа. Говорят, голос - душа человека, и не может быть, думала я, чтобы в
душе этого человека не было ни зерна, ни искры того благородства,  которое
так богато играло в его голосе. А воспитывать детей он попросту не  умеет.
Детская душа хуже всего отзывается на поучения...
   Темное широкое одеяние священника,  показавшееся  мне  вначале  плащом,
оказалось ненавязчивым компромиссом между плащом и рясой, таким, чтобы  не
слишком бросаться в глаза и в то же время не нарушать традиции.  Собираясь
отойти ко сну, он расшнуровал свои вполне современные ботинки  на  толстой
синтетической подошве, погасил нижний свет, включил  верхний  синий,  снял
рясу и облачился в пижаму. "Современный пастырь, не отстает  от  века.  Ну
что же, приходится и им применятся к эпохе НТР",  -  подумала  я  и  стала
потихоньку, понемногу засыпать,  довольная  тем,  что  Фонарин  больше  не
появлялся. "Спи, сип, - уговаривала я себя, - все пройдет, через год ты об
этом и не вспомнишь". В  моих  ушах  звучал  незримый,  многоголосый  хор,
которым я, как ни странно, дирижировала. Все было хорошо, кроме двух слов:
"Долина ужаса". Что хотел сказать мальчик, выписывая  без  конца  эти  два
слова?


   Спала я долго, каменно-крепко.  Сквозь  сон  слышала,  уже  утром,  как
разносила чай проводница, как звякал  внизу  ложечкой  священник,  как  он
бархатно, певуче вещал, убеждая в чем-то сына Доната. Скучен он был  -  до
невозможности. Фонарин за ночь  тоже  потускнел:  острой  боли  вчерашнего
унижения уже не было... Наконец я разлепила веки, взглянула на часы.  Ого!
Давно пора вставать: до Москвы осталось часа полтора.
   Я слезла со своей полки. Сосед снизу опять сидел в шляпе; ни  верхнего,
храпящего, ни Доната в купе не было. Я  кинула  полотенце  через  плечо  и
вышла в коридор. Там стояла порядочная  очередь  к  единственному  туалету
(второй был,  как  водится,  наглухо  закрыт  в  интересах  обслуживающего
персонала). В очереди увидела Доната.
   - Кто последний? - спросила я.
   Донат вскинул на меня большие бежевые глаза и ответил:
   - Я последний.
   Я встала к окну. Прислонясь к раме, держась за металлический  пруток  с
совершенно ненужными, но традиционными занавесочками (все равно  пассажиры
откидывают их, чтобы глядеть в окно), я видела сверху  очень  независимый,
прямой вихор на макушке Доната.
   Я смотрела в окно. Мимо бежали пестрые подмосковные  рощи  в  последних
клочьях золотой осени. Шли, одна за  другой,  кирпично-казенные  постройки
полосы отчуждения, шли колодцы, сараи, заборы, ограды. Рядом со мной стоял
мальчик, мне страх как хотелось с ним  поговорить,  понять,  для  чего  он
упорно писал "Долина ужаса". Но между нами был забор, ограда, нет -  целая
полоса отчуждения...
   - Ты с папой едешь? - спросила я.
   - Да.
   - А мама твоя где?
   - Умерла.
   - Давно?
   - Четыре года.
   - Ты в Ленинграде живешь или в Москве?
   - В Москве.
   - Учишься в школе?
   - Да.
   - В каком классе?
   - В пятом.
   - Хорошо учишься?
   - Ничего.
   Обычный набор вопросов, с которыми взрослый обращается к ребенку, желая
войти  в  общение.  Тут  общения  не  получалось.  Его   короткие   ответы
отпугивали, в них явственно звучало: "Не приставай". "Не  бойся  меня,  не
дичись, пойми, что я люблю тебя, хочу тебе добра", - мысленно говорила  я.
Хохол торчал все так  же  упрямо.  Бежевый  глаз,  сбоку  почти  янтарный,
прилежно отслеживал бегущие за окном предметы; светлые ресницы на бледной,
почти бесцветной, щеке казались нематериальными. Как  до  него  добраться,
заглянуть в "Долину ужаса"? И вдруг, сама для себя  неожиданно,  я  задала
совсем новый вопрос:
   - А ты знаешь, что такое электроэнцефалограмма?
   Он помотал головой: "Нет, не знаю". И тут я ему рассказала все.  И  про
наши эксперименты, ставшие для меня  за  последние  годы  главным  смыслом
жизни; про попытки разгадывать взрывы эмоций  по  ЭЭГ;  про  открывающиеся
перспективы, если это удастся. И про свой доклад  на  конференции,  и  про
Фонарина с его грязной тряпкой, и про то, как меня дружно высмеяли... Я не
упрощала свою речь, не адаптировала, не применялась к его уровню развития.
Я просто рассказывала все  как  было.  И  как  я  крикнула  на  весь  зал:
"Подлец!"
   Он слушал - сперва  недоверчиво,  настороженно,  но  постепенно  все  с
большим интересом, с волнением. Было  прямо  видно,  как  интерес  заливал
краской его торчащие бледные уши. Когда я повторила - "Подлец!",  он  даже
крякнул от удовольствия.
   - Тебе это интересно? - спросила я, польщенная.
   - Ну, да, - опустив голову, признался он.
   - Что же именно тебя заинтересовало?
   (...Только бы не спугнуть это крохотное, едва зародившееся доверие!)
   - Здорово, - сказал он своим сипловатым голосом. - Здорово про эти ваши
биотоки. Записал на какую-то кривулю - и все ясно. Только не верится...
   Тут подошла его очередь. Пышная женщина в  халате  всех  цветов  радуги
вышла из двери туалета, брезгливо поджав  губы,  несомненно,  оскорбленная
всем увиденным.
   - Знаете что, - неожиданно сказал Донат, - вам не  очень  нужно,  а  то
пропустим очередь, а? Хочу еще одну вещь у вас спросить.
   - Спрашивай, - ответила я.
   - Значит, - неожиданно горячо сказал он, - человек уже  свои  мысли  не
может скрыть? Наложили ему на голову эти самые...
   - Электроды.
   - И читай его мысли? Даже самые секретные, которые он от всех скрывает?
   - Не мысли, до этого мы еще не дошли. Скорее  чувства.  Эмоции,  говоря
по-ученому.
   - Ну нет, не поверю. Враки это все! Слишком просто: наложил  электроды,
записал, а другие угадали, что я чувствую?
   - В какой-то мере да.
   - Даже если... если я изо всех сил скрываю? Ничего не показываю. Только
сам внутри себя чувствую?
   Он поднял на меня свои бежевые  глаза,  и  вдруг  на  мгновение  в  них
сверкнула такая неистовая ненависть,  что  я  отшатнулась.  Еще  миг  -  и
вспышка погасла.
   - Ты мне не  веришь,  -  сказала  я  растерянно,  -  тебе  надо  самому
посмотреть опыт, во всем убедиться. Может быть, даже провести  этот  опыт.
Знаешь что?  Приходи  ко  мне  в  лабораторию,  спроси  Агнессу  Тихоновну
Платонову, это я, а вот мой домашний телефон.  Позвони  накануне  вечером,
приходи и сможешь сам убедиться.
   Адрес и телефон я записала на листке из блокнота участника конференции.
Он взял. Потом вздохнул тяжело и долго.
   - Тебе хочется прийти? - спросила я.
   Он кивнул.
   - Может быть, твое призвание - быть психологом-экспериментатором. Может
быть, это твое будущее...
   - Мое будущее? - переспросил он. - Это от меня не зависит.
   - От кого же зависит?
   Он пожал плечами:
   - Все без меня решено давно.
   - Как это можно: решать за другого? Человек  сам  вправе  распоряжаться
своим будущим.
   Он засмеялся. Меня даже испугал  его  сиплый  смех.  Смеялся  взрослый,
немолодой, разочарованный человек.
   - Вправе? - повторил он. - А вы знаете, что такое "Долина ужаса"?
   - Приблизительно.
   - А надо точно. Вы этого не знаете  и  не  узнаете  никогда.  Смотрите:
туалет  освободился.  Теперь  я  вам  уступлю  очередь.  Видите,  какой  я
воспитанный.
   В двери, выходящей в тамбур, появился  какой-то  с  утра  нагрузившийся
толстяк. Он явно не знал, где у него какая нога. Когда он перебрался через
порог, Донат повторил:
   - Идите.
   - Я ненадолго. Я тебя подожду. Мы с тобой еще поговорим, ладно?
   Он молча кивнул.


   Когда я вышла в коридор, мальчика не было видно. В  купе  его  тоже  не
было. Отец сидел в шляпе и подтачивал ногти  длинной  пилочкой.  За  окном
бежали  уже  близкие   московские   пригороды.   Поварово...   Радищево...
Алабушево...  Крюково...  Надписи  еле  можно  было  прочесть  в   быстром
мелькании столбов и оград. Мы оба молчали - и я, и человек в шляпе. В  его
молчании было что-то  каменно-тяжелое.  Уж  не  подглядел  ли  он,  как  я
разговаривала с его сыном? Лицо его под полями  шляпы  было  благообразно,
по-своему  красиво:  раздвоенная  темная  бородка,  розовые  губы,  легкий
румянец на белых щеках. Мальчик, видно, не в него - в мать...
   Я смотрела в окно и думала: "А хорошо бы  и  в  самом  деле  приручить,
приобщить к делу такого Доната. Непростой, видно, характер, непокладистый.
А что? Такие-то нам и нужны..."
   Дальше мои мысли поехали уже совсем не  туда,  за  пределы  возможного.
Думалось мне о том, что не только "приручить" хотелось бы мне  Доната,  но
и... усыновить. Мне, бездольной, бездетной, вынуть из  воздуха  сына,  как
фокусник в цирке вынимает из воздуха курицу...


   Радио прокашлялось и заявило:
   - Наш поезд прибывает  в  столицу  нашей  Родины,  город-герой  Москву.
Граждане пассажиры, проверьте, не забыли ли вы что-нибудь из своих  личных
вещей.
   И - бравурная музыка. "Москва моя..." Пассажиры зашевелились, выходя  в
коридор, поближе к выходу. Мой нижний сосед взял чемодан, укрепил шляпу на
голове и тоже пошел к выходу. Рядом с ним в коридоре оказался Донат, уже в
куртке и кепочке, с сумкой через плечо. Его  бледное,  неподвижное  личико
никак не ответило на мой  приветственный  взгляд.  Светлые  глаза  ушли  в
сторону.
   Я надела плащ и полезла вверх за  своим  чемоданом.  Его  на  месте  не
оказалось. Пропал? Невелика потеря, но все-таки неприятно. Поискав кругом,
я  обнаружила  чемодан  под  столиком.  Кто-то  его  снял  сверху.  Донат?
Возможно. Оказал мне внимание. Трогательно!
   Тут я заметила на крышке чемодана приколотый английской булавкой листок
бумаги. Это оказалась  моя  собственная  записка  с  адресом  института  и
номером телефона...
   Побежать за мальчиком?  Догнать?  Безнадежно.  Все  равно,  если  бы  и
догнала, при отце он со мной говорить не будет...
   Я стояла, покусывая кончики пальцев. Проводница заглянула в купе:
   - Побыстрей, повеселей, товарищи! Вы что же, гражданка, здесь  ночевать
собрались? Не задерживайте, не мешайте работать.
   Я опомнилась, взяла чемодан и двинулась к выходу. Вышла. Широкой темной
фигуры и маленькой светлой не было видно нигде.


   ...Может быть, еще не все пропало? Может быть, мне еще удастся отыскать
в безднах Москвы мальчика со странным, редким именем Донат?

   1983

Last-modified: Mon, 12 Feb 2001 18:10:31 GMT
Оцените этот текст: